— Ну, слава богу. Да ты что ж пришел, не дождамшись, один?
— Князь Василий Васильич приехал.
Лицо царицы, доброе, вдруг изменилось.
— Чего он? Он обманет. Ты уж защити.
— То-то, я пришел спросить царя, принять ли его и когда?
— Батюшка, ты обдумай, наше дело женское. Ведь он колдун. Поди к нему, и я приду.
Когда князь Борис вышел, Наталья Кириловна пошла к невестке, шившей кошелек, и стала целовать ее. Евдокия была весела, счастлива. Она бы желала таких смут каждый день. Муж был с ней, спал с ней каждую ночь. И нынче — радость: наверно узнала, что она брюхата: ребенок затрепыхался, и она сказала свекрови. Наталья Кириловна пришла к ней поцеловать ее и порадоваться. Она от нее забирала радость. И от дочери, красавицы Наташеньки. Наташенька низала бисер, вышивала воздухи.
Борис Алексеевич вошел к царю. Царь — огромное длинное тело, согнутое в три погибели, держал между ног чурку и строгал; голова рвалась, дергалась вместе с губами налево.
— Ну, что ж, так теперь, — сказал он, показывая выстроганное высокому немцу.
— Ничаво, латно, — сказал немец.
Царь смотрел на Бориса Алексеевича и, видимо, не видал его, а слушал немца.
— Ну, а у тебя, — он обратился к Федору Матвеичу.
Тот только кончил строгать и владил конец в паз.
— Экой черт ловкий, лучше моего.
Федор Матвеич — полузакрытые глаза, тонкие, ловкие руки и кротость.
— Ну что? Отпытали? — спросил царь. — Что говорят?
— Много говорят, все скажу завтра. Теперь вот что, князь Василий Васильич приехал. Надо принять его.
Лицо царя затряслось больше. Он помнил только, что Василий Васильич не дал ему пушек, и за то не любил его.
— Что ж мне с ним говорить?
— Да пустить к руке, потому…
В это время отворилась дверь, и дядя царя, Нарышкин, вбежал в горницу бледный и с трясущейся нижней челюстью.
— Вишь, ловок! К руке пустить. Знаю, что убежал из заметки [?], чтоб здесь намутить. Как же, твои хитрости. Не к руке его, а туда же, где братья мои от стрельцов, благо в руках.
— Да ты чего ж. Погоди еще, когда царь велит. Нам с тобой спорить непригоже.
— Пьяная твоя морда.
Вошла царица.
— Хоть ты скажи сыну. Если его пустят, он погубит — всех.
— Как Борис Алексеевич скажет, так и быть.
— Да уж ты никогда мою руку не потянешь, тебе чужой ближе брата, он своих-то небось жалеет, изменщика не выдаст.
— Погоди обзывать изменщиком-то.
— А, правнук изменничий.
— Будет, говорю, — вдруг крикнул Борис Алексеевич, наступая на него, и сжал кулаки. — Убью сукина сына. — И к царю: — Велишь уйти, так уйду, ссылай.
Царь смотрел то на того, то на другого, голова его тряслась больше прежнего; вдруг движенье Бориса Алексеевича быстро сообщилось ему.
— Молчать! — крикнул он на дядю. — Кому велю говорить, тот говори.
Нарышкин умолк.
— Ну, матушка, приказывай, что делать.
Наталья Кириловна посмотрела на Бориса Алексеевича умильно.
— Все бы сделал Борис Алексеевич, да его, да ее не могу к своему детищу пустить. Пущай его станет на посад, а там бояр позовем, обсудим.
— Так и быть, — сказал царь.
— А он уйдет. Стрельцам прикажи.
— Так и сделаю.
Борис Алексеевич поклонился и пошел к воротам, у которых ждал Василий Васильич.
Только что ударили в большой колокол к вечерне, накануне праздника рожества богородицы, к воротам Троице-Сергиевского монастыря, звеня уздовыми цепями конных и громыхая колесами колымаг и телег, подъехал длинный поезд — из Москвы. В передней карете, окруженной конными людьми в богатых уборах, сидел главный боярин и печати сберегатель Василий Васильевич, князь Голицын, с молодым сыном. Навстречу от ворот монастырских вышел урядник стрелецкий и, узнав, кто приехал, побежал в калитку, вывел с собой сотника и вместе с ним вышел в калитку.
В карете стукнуло, дернулось слюдяное оконце и опустилось. Худая белая рука с длинными пальцами легла на окно, и вслед за рукой высунулось и знакомое сотнику бритое, продолговатое, моложавое с усиками лицо — главного боярина и оперлось подбородком, под которым оставалась невыбритая борода, на белую, худую, с синими жилами руку. Сотник подошел к окну и, сняв с лисьей опушкой суконную шапку, в пояс поклонился.
— Что ж ворота не отпираешь, — сказал тонким женским голосом князь Василий Васильевич.
— Ворота приказаны полковнику, сейчас к нему побежали.
— Разве ты не знаешь меня?
— Когда же князь Василья Васильича не знать, — отвечал сотник, улыбаясь и вглядываясь в лицо боярина и в лицо его сына в глубине кареты. Лицо боярина было такое же, как всегда, тихое, тонкое и задумчивое, только оно серо показалось сотнику, от пыли ли, залегшей слева вдоль по прямому длинному носу, или от чего другого, и открытые большие глаза казались блестящее обыкновенного и быстро перебегали с лица сотника на лица стрельцов и толпы дворян, стрельцов, солдат, монахов, собиравшейся все больше и больше у ворот. Раза два он втягивал в себя дух, как будто хотел сказать что-то, но не говорил. По лицу сына сразу видно было, что он был не в себе. Лицо его было похоже на лицо отца, но было много красивее, не столько потому, что оно было моложе, сколько потому, что это было почти то же лицо, но без того выдающегося вперед подбородка и рта, над которым лежал длинный звериный лисий нос. Это было то же лицо, но как будто выпрямленное и оттого привлекательное. Молодой князь, видимо, старался не смотреть и не показывать волнения; но он не мог мгновенья усидеть смирно: то он облокачивался назад на подушки за спиной, то вытягивался прямо, оборачивался то к тому, то к другому окну, то застегивал, то расстегивал пуговицу на кафтане у шеи. Лицо его было красно, брови нахмурены, и дыхание, слышно, давило его.